Глеб Александрович Каледа

Глеб Александрович Каледа

Глеб Александрович Каледа

Глеб Александрович Каледа

К сожалению, мне не удалось найти качественную репродукцию портрета о.Глеба, а в бумагах папы я не нашёл никаких указаний, в каком музее находится портрет. Осталось только чёрно-белая фотография, так же этот портрет можно увидеть в разделе «Видео» (персональная выставка — март 1988 года).

И напишу несколько слов о последних днях жизни о.Глеба: он находился в хирургическом корпусе Боткинской больницы в Москве. Дети о.Глеба, духовные чада, а так же просто близкие люди, организовали круглосуточное дежурство у постели о.Глеба.

Я помню те ночи около отца Глеба, как если бы это было вчера. Разговоры были самые обычные, отец Глеб рассказывал о своей жизни, о своих родителях, о своей малой родине. Интересовался моими делами…Иногда надо было делать перевязки, подать воды. Отец Глеб говорил так: «что-то у меня опять «гортанобесие», дай как водички». А потом опять замолкал, закрывал глаза и начинал молиться… В светлое время суток много читал, делал какие то пометки в статьях.

За эти 10 ночей я ни разу не слышал от отца Глеба ни одного стона, ни одной жалобы!

С таким уважением относились к нему медсёстры, больные. И, конечно, приходило очень-очень много людей просто навестить…

В.С.Тутунов
Декабрь 2009 года


Игумения Иулиания (Каледа)

Игумения Иулиания (Каледа)

Воспоминания об отце

Мой отец был на удивление незаурядным человеком. Отец его, крестьянин по происхождению, стал крупным экономистом, мать, урожденная Сульменева, происходила из старинного дворянского рода. Папа родился 1921 году, и врачи сказали бабушке, что он доживет максимум до пятилетнего возраста, но Господь судил иначе. За свою жизнь он очень много успел сделать для России и, конечно, для Церкви.

Сразу после окончания школы (20 июня 1941 года него был выпускной вечер) папа пошел на фронт, он оказался сначала в школе радистов, а через несколько месяцев уже был на передовой. И прошел всю войну: был и под Сталинградом, и под Курском. У него шестнадцать правительственных наград. Он был гвардии рядовым и просто чудом остался жив, причем за все это время него не было ни одного ранения, только одна легкая контузия. И еще по милости Божией ему ни разу не пришлось ни в кого стрелять впрямую. Это, конечно, для будущего пастыря было очень важно.

15-летним мальчиком, по благословению свое первого духовного отца (это был мой дедушка с маминой стороны — отец Владимир Амбарцумов), папа помогал семьям «лишенцев». Он посещал людей, лишенных продовольственных карточек, следовательно, способа пропитания, в связи с тем, что в их семьях отцы, матери или деды были сосланы или посажены в тюрьму. Среди «лишенцев» были не только семьи духовенства; было много простых мирян, которых, как правило, обвиняли в антисоветской деятельности, а на самом деле сажали за религиозные убеждения. Папа расска­зывал, что, когда он еще учился в школе, буквально каж­дый день у кого-нибудь из учеников ночью проходил обыск, кого-то сажали. Среди папиных знакомых, сре­ди знакомых его родителей было очень много постра­давших. И вот мой дедушка организовал такую систе­му: он прикреплял семьи, которые по тем временам более или менее «стояли на ногах», к семьям «лишен­цев». Люди, которые были к ним прикреплены, долж­ны были дать обязательство, что они раз в неделю или раз в месяц жертвуют то-то и то-то этим семьям. Это не было каким-то единичным благим актом, рассчитан­ным на душевный порыв, — дедушка требовал, чтобы каждая семья, входящая в эту систему, твердо для себя решила, сколько она может дать, а потом неуклонно это свое обязательство выполняла.

Об этой деятельности Церкви не очень-то и знали; это делалось на свой страх и риск. Отыскивали семьи, распределяли, тайно разносили продукты; в основном это делала молодежь.

Опыт и боль тех лет остались навсегда. Пять первых духовных отцов папы погибли в застенках. Дедушка был первым, и за ним еще четверо. Эта боль у папы сохрани­лась на всю жизнь, поэтому он всегда особо чтил па­мять русских святых. В девятой песни Канона Всем свя­тым, в земле Российской просиявшим, есть обращение ко всем святым, «… знаемым и незнаемым, явленным и неявленным». Так вот, папа всегда говорил, что в этот день прославляются все, кто пострадал за нашу Церковь в те годы, — они-то и есть «знаемые и незнаемые». Не­видимо как бы, для нас не явно, но все они прославля­ются. Уже позже, когда отец был тайно рукоположен во священника и встал вопрос об устройстве храма у нас дома, то, естественно, этот храм был посвящен именно Всем святым, в земле Российской просиявшим.

После войны папа поступил в геологоразведочный институт (это была его давнишняя мечта), который он окончил с отличием. Был сталинским стипендиатом, притом, что никогда не был комсомольцем. После окончания института он быстро защитил кандидатскую диссертацию и начал заниматься научной деятельнос­тью. В это время перед ним встал вопрос о дальнейшем пути, и будущий митрополит Иоанн (Вендланд), тогда еще архимандрит, благословил его жениться и зани­маться наукой. По его благословению папа женился на дочке своего первого духовного отца, — на моей маме, Лидии Владимировне Амбарцумовой, с которой был знаком с детства; всю войну они поддерживали дружес­кие отношения. И слава Богу, нас, детей, шесть чело­век: четверо сыновей и две дочери.

Отец продолжал заниматься научной деятельностью, будучи активным прихожанином храма Илии Обыден­ного. У нас была настоящая христианская патри­архальная семья. Папа всегда был главой семьи, а мама работала до появления второго ребенка, а потом уже только занималась нашим воспитанием. Нас воспиты­вали в религиозном духе. Мы всегда ходили в церковь в субботу и воскресенье — я не могла бы себе представить, как это можно в воскресенье не пойти в церковь.
Мы жили сначала около станции метро «Динамо», а потом переехали к «Речному вокзалу». Но всегда хо­дили в храм Илии Пророка, что в Обыденском переул­ке, на Остоженке. В храм недалеко от дома мы никогда не ходили, потому что, в общем-то, боялись, чтобы кто-нибудь не узнал. Пока мы были маленькими, в субботу вечером, как правило, папа ездил в Обыденный со стар­шими, а мы с мамой оставались дома. В воскресенье ут­ром папа со старшими ехал к началу службы, а мы с мамой приезжали немножко попозже. Как я себя по­мню, так я помню и храм.

У нас был свой круг знакомых, именно верующих. Это был круг христианских семей — те, с кем росли и наши родители. Они остались друзьями на всю жизнь. Их дети были нашими ровесниками, и мы росли все вместе. Существование такой связи между христиан­скими семьями папа находил очень важным, и отчасти поэтому он не был горячим сторонником того, чтобы мы искали себе друзей на стороне. У нас у всех были школьные друзья, и нам никогда не запрещали с ними дружить: поскольку мы ходим в школу, мы должны там с кем-то общаться, но основные друзья у нас были именно христиане, и мы росли в христианской среде. У нас на все дни рождения, на именины собирались дей­ствительно христианские семьи. Вот так — поколения­ми — и росли. А наши школьные друзья тем самым — пусть не напрямую — тоже соприкасались с христианс­кой средой, и некоторые из них пришли в Церковь.

В школе никто не знал, что мы верующие. Пионе­рами мы были; папа считал, что пионерами можно быть, потому что никаких обязательств не дается. Ком­сомольцами не был никто. Дома, естественно, в каж­дой комнате у нас висели иконы, но они закрывались, а открыто иконы у нас не висели. Когда мы молились, иконы открывались, а когда кто-то к нам приходил, зак­рывались. Папа, который к тому времени уже был свя­щенником, считал, что не надо никому говорить о сво­их убеждениях, что, если прямо спросят: «Веруете ли вы в Бога?», вы должны ответить: «Да»; самим заводить разговор на эту тему не надо, но если спросят прямо, надо сказать: «Да». В противном случае это будет отре­чением от Христа. В то время действительно таких раз­говоров не было. Единственное, чему все удивлялись, это почему мы не комсомольцы. Как правило, мы все доучивались до восьмого класса в одной школе, а потом в девятый-десятый классы уходили в другую. Так никто не мог спохватиться, что все дети в семье — не комсомольцы.

В 1972 году папу тайно рукоположил, сначала в диаконский, а потом в священнический сан, владыка Иоанн (Вендланд), в то время он был митрополитом Ярославским и Ростовским. Открыто папа не мог быть священником: он был достаточно крупным ученым с мировым именем, ему не дали бы регистрации, кото­рую в то время надо было обязательно проходить в Со­вете по делам религий. Наши иерархи, прекрасно по­мня 30-е годы, понимали — не исключено, что опять начнутся гонения. В случае гонений Церковь может остаться без священнослужителей. Поэтому некоторые иерархи брали на себя такую смелость — тайно рукопо­лагать, с тем, чтобы в случае гонений и репрессий Цер­ковь не осталась без пастырей. Священники, тайно ру­коположенные, несмотря на все, могли бы продолжать совершать Таинства Церкви. Именно поэтому влады­ка Иоанн (Вендланд) предложил папе принять сан. При этом он потребовал обязательного маминого согласия. Естественно, это был подвиг с их стороны. Мама пре­красно понимала, что время сложное и что в любую ми­нуту за папой могут прийти и наша семья останется без кормильца. Но все же она дала свое согласие.

Я помню, когда папу только рукоположили, снача­ла мне и младшему брату (я в семье пятая) не хотели говорить. Нас всегда называли малышами и считали, что нам говорить еще рано. Но буквально через две не­дели после того, как его рукоположили, папа все-таки счел нужным нам об этом сказать.

Для нас это было очень неожиданным. Мне было 11, а младшему брату 9 лет. Это было в Великую Субботу. Надо сказать, что я родилась в вечер Великой Субботы, поэтому меня и назвали в честь Марии Магдалины. И вот как раз через одиннадцать лет мой день рождения приходился на Великую Субботу. Мне обещали, что, как только день рождения мой будет в Великую Суббо­ту, меня возьмут на Пасхальную заутреню в храм; до этого папа со старшими ездил на Пасхальную заутре­ню, а мы с мамой оставались дома, а утром ездили к по­здней обедне. И тут как раз наступает мое одиннадца­тилетие, но в храм меня не берут. Я ужасно расстрои­лась, даже, мне кажется, обиделась на своих родителей. Я так ждала этого момента, и вдруг меня оставляют дома, да еще загоняют в постель и говорят: «Скорее ло­жись, мы тебя ночью разбудим». А я никак не могу по­нять, зачем меня ночью будить, когда мы собираемся утром ехать в храм, собираемся причащаться. И, страш­но недовольная, легла спать. Вдруг среди ночи будит меня мама и говорит: «Пойдем скорее в папину комна­ту молиться». Я вхожу и никак не могу понять, в чем дело: комната как-то вся преобразилась, я чувствую, что нахожусь не в папиной комнате, а как бы еще где-то. Папа стоит в подряснике и с крестом. Я ничего не мог­ла понять — ребенок, еще спросонья… да я вообще даже представления не имела, что есть тайные священники. И тут папа мне сказал, что он принял сан и стал тайным священником. Он сам объяснил мне и младшему брату причину, почему он стал именно тайным священником, и сказал, чтобы мы об этом никому ничего не говори­ли, что об этом никто не должен знать, а если он сочтет нужным, то, кому надо, сам скажет. А так — никто об этом не должен знать: ни родственники, ни знакомые. Я, помню, была тогда очень удивлена и говорю папе: но как же двоюродные братья, сестра — они не будут знать, что ты священник? Папа сказал, что неизвестно, какие настанут времена. Если опять начнутся гонения, если опять будут обыски, если опять будут пытки, надо, чтобы они могли со спокойной совестью сказать, что ничего не знают.

Так у нас дома начались богослужения. Папа слу­жил почти каждое воскресенье, за редким исключени­ем, когда он уезжал к владыке Иоанну. В основном дома он служил литургию, на всенощную обычно ездил в храм. Папа служил, а мы пели, читали и ходили со све­чой. Сначала это была только семья, но скоро у папы стали появляться духовные дети, они стали приходить на эти домашние богослужения, исповедоваться и при­чащаться.

Богослужения совершались в папином кабинете, в котором было метров пятнадцать, с одним окном. Ко­нечно, у нас соблюдалась конспирация. На кухне и в соседней комнате обязательно включали радио, дверь никому не открывали. Окно закрывалось сначала по­ролоном, потом одеялом, сверху вешалась белая ска­терть — получалось место для запрестольного образа. На эту скатерть крепили большой крест. В левом углу ка­бинета стояло много икон. В этом месте ставился пре­стол, представляющий собой большой этюдник, кото­рый каждый раз потом убирался, складывался, и никто бы не мог предположить, что это престол. А тумбочка превращалась в жертвенник. С правой стороны стоял огромный письменный стол. Этим столом прост­ранство алтаря отграничивалось от основного храма. Чтобы это как-то обозначить, на две табуретки клались две стопки книг, которые накрывали полотенцами, а сверху ставили образа. С правой стороны — образ Спа­сителя, с левой — образ Божией Матери. Кабинет пре­вращался в храм, состоящий из алтаря и основного хра­ма. Больше никакой алтарной преграды не было.

Пели мы сами. Мама обладает хорошим слухом; еще девочкой дедушка научил ее гласам и всему необходимому в церковном пении, и ей не составляло никакого труда провести службу. А мы за мамой подстраивались и пели. Особенно сложных песнопений у нас не было, как мама пела, так и мы пели. Даже бывало несколько раз, когда мама уезжала, мы без нее проводили службу. Просфоры пеклись тоже у нас дома. Как правило, пек­ла мама, а потом пек мой младший брат.
В самом начале мы очень боялись, что в любой мо­мент могут прийти представители органов, поэтому у нас все очень конспирировалось; никакого явного об­лачения не было. Подризник был как ночная сорочка. Мама сшила такую белую сорочку из нового материала. Никто к ней не прикасался, папа ее освятил. Внешне никто бы не мог ничего заподозрить: простая ночная рубашка, а не подризник. Фелонь — просто белая ска­терть, расшитая со всех четырех сторон белой лен­точкой. Каждое воскресенье рано утром мама эту ска­терть превращала в фелонь, то есть среднюю частьсши-вала, пришивала или прикалывала кресты, которые потом откалывались и убирались со всеми ленточками и со всей тесьмой. А на время богослужений все это пре­вращалось в фелонь. Так же и поручи и епитрахиль. Мама строго соблюдала, чтобы к этому никто не при­касался. Хранилось все это с должным благоговением. Потира как такового не было — использовался большой новый бокал, к которому тоже никто не прикасался; он хранился в особом месте. Покровцы тоже были замас­кированы. Копия как такового у папы не было, просто использовал новый скальпель: так до конца жизни он им и пользовался, даже когда служил в храме, — настоль­ко он уже стал близок и дорог. Братья мои сделали не­большую деревянную Голгофу, которая ставилась у нас на жертвенник. Потом папа отнес ее в храм. Обстанов­ка была очень простая, чем-то даже приближенная к первохристианским временам, поскольку алтарной преграды не было, и мы все являлись участниками Та­инства. Многие тайные священнические молитвы папа читал почти вслух, и мы все это слышали и даже виде­ли, как все это происходит. Все присутствующие были свои. Те папины духовные чада, которые со временем стали приходить к нам, тоже становились своими. Ни­кто не гнался за особенно хорошим пением. Было очень просто. Папа ничего особенного не требовал от нас. Единственное, чего он всегда и постоянно требовал, — это благоговения и тишины в храме.

Я помню урок, который папа дал мне на всю жизнь. Когда я была маленькой, — мне было одиннадцать лет, а брату — девять, мы уставали. Одно дело в храме — там мы не позволяли себе что-нибудь такое делать, а тут вроде дома. И мы с ним — я не могу сказать, чтобы мы часто себе это позволяли, — но, тем не менее, иногда выходили. То нам попить захотелось, то, простите, в туалет. Бывало, мы и придумывали причины, по кото­рым бы на какое-то время выйти. И вот я помню, один раз папа позвал меня вместе с младшим братом и гово­рит: «А вот если тебя директор школы вызовет к себе, ты позволишь себе выйти от него? Сможешь ты без спроса взять и выйти от него?» — «Нет, ну как это воз­можно? Это невозможно». — «Прости меня, но набе­решься ли ты смелости отпроситься у него в туалет?» — «Нет, папа, не наберусь». — «А что же ты себе тут по­зволяешь, ты же в храме Божием. Тут же Господь! А Гос­подь разве может сравниться с каким-то директором?! Ты директора школы боишься, а тут Господь, и что ты себе позволяешь?». Вот такой урок дал мне папа на всю жизнь. И до меня как будто дошло! Действительно, ус­тавала я стоять, не всегда мы все понимали, и вроде бы дома — и храм. Я себе давала полный отчет, но тем не менее какая-то вольность была. А тут— все! Папа на всю оставшуюся жизнь меня отучил вообще куда-либо ког­да-либо с богослужения отлучаться. Такое чувство бла­гоговения было у папы, и в нас он всегда его воспиты­вал, и во всех своих духовных чадах.

Мы жили жизнью Церкви в полном смысле этого слова. У нас дома совершались богослужения, но это не единственные богослужения, на которых мы быва­ли. Мы все время ходили в храм Илии Обыденного; на всенощных бдениях папа всегда бывал там. Когда мы стали подрастать, то иногда на литургию ездили в храм; кто-то оставался дома, а кто-то ездил в другие храмы. В Таинствах мы участвовали. У нас был духовный отец, у которого мы исповедовались и причащались. Венча­лись все наши ребята также открыто. Слава Богу, от Рус­ской Православной Церкви мы никогда и ни в чем не откалывались.
У нас в семье произошло разделение в выборе про­фессии на медиков и геологов. Папа был геологом, а мама в юности хотела быть медиком, но началась вой­на, медицинский институт эвакуировался, и она посту­пила в педагогический институт на факультет химии и биологии. Какое-то время мама работала зоологом, а потом растила нас, но всю жизнь мечтала быть меди­ком. А мы воплотили идеи своих родителей. Самый старший брат — геолог, второй брат — врач, сестра моя тоже врач, третий брат — геолог, я — медик и младший брат тоже медик. Все у нас с высшим образованием, за исключением меня. Я закончила только училище, а ин­ститут Господь не привел меня закончить — привел в Зачатьевский монастырь.

У всех нас, детей, жизнь связана с жизнью Церкви, как и было изначально в родительском доме. Самый старший брат, геолог, — член приходского совета храма Святых новомучеников и исповедников Российских в Бутове, где в 1937 году расстреляли свыше двадцати ты­сяч человек, среди которых был и наш дедушка — отец Владимир Амбарцумов. Второй по старшинству брат сейчас стал священником, он настоятель храма Живо-начальной Троицы на Грязех, а одновременно — свя­щенник Краснопресненской пересыльной тюрьмы. У него четверо детей, которые помогают в церкви. Сест­ра моя вышла замуж за священника и вместе со своим супругом принимает активное участие в жизни Церк­ви. У нее пять человек детей, которые все тоже помога­ют в церкви: прислуживают в алтаре, поют и читают на клиросе. Третий мой брат — кандидат геологических наук, недавно он был рукоположен во иереи и является настоятелем Бутовского храма. Младший брат работа­ет врачом в клинике психического здоровья и также принимает активное участие в жизни Церкви. Он орга­низовал первую в Москве приходскую библиотеку при храме Илии Обыденного, возглавляет издательскую де­ятельность Зачатьевского монастыря, помогает также и храму в Бутове.

Папа крестил и даже венчал дома, в нашей домовой церкви. Постепенно число его прихожан все увеличи­валось, и, видимо, с начала 90-х годов папа просто уже не мог скрываться в нашей маленькой квартирке, в на­шем маленьком храме. Как не может град укрыться на­верху горы, точно так же и папа не мог укрыться в на­шей квартирке. Видимо, как раз поэтому Господь в это время вывел его на открытое служение. В эти восемнад­цать лет, когда он был тайным священником, он, про­должая заниматься научной деятельностью, защитил докторскую диссертацию и стал профессором. Он счи­тал это своим послушанием и всегда очень ответствен­но к нему относился. Я вообще не помню папу отдыхающим; он всегда занимался: много наукой и очень мно­го самообразованием. Не имея духовного образования, он действительно был богословом.
Когда папа принял сан, то постепенно на работе его отношения с сотрудниками стали меняться. До приня­тия сана он был всеобщим любимцем. Его приглашали в другой институт на должность директора, но из-за того, что он не был членом партии, это не проходило. Однако, несмотря ни на что, он занимал очень высо­кие должности. После принятия сана его сняли с долж­ности начальника отдела и дали сектор. Папа прекрас­но понимал, что враг рода человеческого его так про­сто в покое не оставит за то, что он принял сан, за то, что он начал служить тайно, за то, что он окормляет сво­их духовных детей.
А их становилось все больше и больше. Я очень хо­рошо помню времена, когда наступал Великий или Рождественский пост. После работы папа приходил ус­талый — и тут к нам приезжал кто-нибудь из его духов­ных чад и он допоздна исповедовал, беседовал, иногда это переходило за полночь, и тогда они оставались у нас ночевать. А утром папа опять шел на работу. Мама час­то говорила, что батюшки обычно несут только нагруз­ку батюшек, в положенное время исповедуют, прича­щают, а наш отец сначала на светской работе, а потом, в то время, когда все отдыхают, начинает заниматься пастырской деятельностью. Папа тогда отвечал, что у священника, как и у врача, дверь должна быть всегда открыта. И, не жалея себя, он и беседовал, и исповедо­вал, и «вытягивал» своих духовных чад. В 1990 году папа ушел на пенсию, остался, правда, профессором-консультантом. В том же году он об­ратился к Святейшему Патриарху Алексию II с просьбой выйти на открытое служение. Незадолго до своей смерти владыка Иоанн (Вендланд) дал о. Глебу документы о его рукоположении, без которых он, есте­ственно, вряд ли смог бы выйти на открытое служение. Святейший его благословил. Сначала он служил в храме Илии Обыденного, прихожанином которого он был многие-многие годы. Одновременно он заведовал сек­тором духовного образования и просвещения в Отделе духовного образования и катехизации Московского Патриархата.

В 1991 году папа первым из священников пришел в в Бутырскую тюрьму*. Первая встреча с заключенны­ми была удивительной: о. Глеб пришел с одним из сво­их духовных чад, который потом рассказывал, что встре­тила их просто какая-то стена: мрачные, совершенно непроницаемые лица, серая толпа. И вот священник начал говорить — и буквально через пять минут этой массы не стало, появились живые лица, —лица погряз­ших в грехах, заблудших людей. Папа ходил туда посто­янно. Его стараниями в Бутырской тюрьме организо­ван храм в честь Покрова Божией Матери; через неко­торое время стали туда ходить еще несколько священ­ников и мирян. Священники не могли справиться, по­тому что было очень много желающих креститься, исповедоваться и поговорить. Прежде чем крестить, надо было их определенным образом подготовить. Вот как раз этим, как правило, занимались и занимаются миряне-катехизаторы, которые приходят в тюрьмы, разговаривают, проводят беседы, обращают, просвеща­ют, готовят к крещению. А потом уже приступают свя­щенники: исповедуют, крестят. Папа даже несколько раз венчал в тюрьме. Он не раз ходил в камеру к смер тникам. Один из смертников был потрясен, когда папа сел с ним на одну скамеечку: «Как, батюшка, Вы не бо­итесь сидеть со мной на одной скамейке?» — «Нет, не боюсь». — «Надо же, — говорит смертник, — это удиви­тельно, это потрясающе!». Смертники и вообще заклю­ченные увидели человеческое к себе отношение. Они увидели любовь священника.

Папа говорил, что в тюрьме исповедуются по-насто­ящему, что нигде на приходе он не встречал такой ис­поведи, как в тюрьме. Потому что там действительно все настолько глубоко пережито, настолько глубоко осознан свой грех, что часто этот приход ко Христу из глубины сердца — как обращение благоразумного раз­бойника на кресте.

О. Глеб всегда старался что-то сделать для отмены смертной казни. Он пытался проводить какие-то сове­щания, чтобы постепенно наше руководство пришло к решению об отмене смертной казни. Он часто говорил, что мы приговариваем к смерти одного человека, а каз­ним уже другого.

Он был очень энергичный, совершенно не знал по­коя. Дома он почти не бывал, а многие священники даже не верили, что ему семьдесят лет. Он постоянно посещал заключенных в тюрьме, занимался организа­цией симпозиумов, конференций, конгрессов на тему духовного образования. Папа очень переживал, что наш народ находится в состоянии духовной спячки, и очень многое старался сделать для открытия воскресных школ, гимназий, лицеев. Он был один из организато­ров Свято-Тихоновского богословского института: пер­воначально это были катехизаторские курсы (он был их первым ректором), которые впоследствии переросли в Богословский институт.

Папа полностью отдал себя служению Церкви. В какой-то момент ему стало очень плохо с сердцем. Он даже лежал в реанимации, было предынфарктное состояние. Все говорили, что надо себя беречь, но вско­ре папа выписался и опять начал вести прежний образ жизни, совершенно не считаясь со своим здоровьем. Мама даже как-то сказала: «Вот сколько сможет послу­жить, столько и послужит, что же теперь — прислуши­ваться к тому, что там сердце стучит, что тут колет или там колет? Кто знает, сколько нам осталось жить. Надо до последнего послужить Церкви». И папа действительно до последней минуты, буквально почти до последне­го биения сердца служил Церкви.

Болезнь пришла неожиданно, рак кишечника. И вроде бы сначала метастазов не было; так как орга­низм не был подготовлен, решили оперировать в два этапа. Сделали первую операцию. Через три недели папу выписали домой. Опять начал служить, ездить в храм. Но он уже слабенький был. Он служил, но уже меньше, сначала не мог сам ездить, но потом как-то постепенно-постепенно стал крепнуть, стал лучше себя чувствовать и опять начал принимать деятельное учас­тие в жизни Церкви, ходить в тюрьму к своим заклю­ченным, которых так любил. Все думали, что он попра­вится, вот-вот поправится, и все будет хорошо. И он действительно себя лучше чувствовал, ему собирались делать второй этап операции, то есть выведенную киш­ку убирать обратно. Папа очень торопился с этим: в но­ябре 1994 года должен был состояться Архиерейский Собор, посвященный духовному образованию, и он го­товил документы на этот Собор. В августе он стал бес­покоиться о том, что ему к ноябрю надо уже быть в нор­ме. Выведенная кишка ему, безусловно, мешала. Он стал собирать необходимые документы для того, чтобы лечь на повторную операцию; само собой разумелось, что надо опять оперироваться.

Когда он лег в больницу, то и там постоянно рабо­тал. Даже соседи по палате потом, после его смерти, го­ворили, что батюшка все время работал. Он все время говорил: мне надо успеть, мне надо очень многое ус­петь, а я не успеваю. У него было очень много мыслей о Церкви и для Церкви, и он старался все это успеть до­вести до конца.

И в это время, время телесного угасания, он, можно сказать, подготовил еще один свой выход на служение, на этот раз — как церковный писатель.

Писал он давно. И много, его тексты ходили в «са­миздате». Но он постоянно к ним возвращался, что-то добавлял, что-то убирал, что-то перерабатывал. Его ру­кописи составляют значительный архив, каждый текст представлен несколькими вариантами. И вот, отец бла­гословил готовить его рукописи к печати М. А. Журинскую, а почему — об этом я еще скажу.
Нам всем казалось, что это просто второй этап опе­рации, что надо перетерпеть. Ни у кого и в мыслях не было, что может случиться по-другому. И мне даже ка­залось, что папа сам был как-то очень оптимистически настроен. Только мама говорила: «Любая операция есть операция, всякое может случиться. Давайте пока не бу­дем строить планов — что будет после операции, давай­те доживем». Через неделю после второй операции по­явились свищи, оказалось, что все уже было в метастазах. Живот был — сплошная рана. Это были страшные мучения, но по папе этого нельзя было сказать. Я ме­дик и, проработав тринадцать лет в детской реанима­ции, насмотрелась многого, но, честно говоря, с тру­дом делала перевязки. Я делала огромное усилие, что­бы папа не мог ничего прочесть по моему лицу. Мучения были жуткие, но, несмотря на это, до последнего дня он пытался что-нибудь сделать для Церкви. После­дние две-три недели он был уже совсем слабеньким, уже не мог писать, почти не мог говорить, но когда к нему приходил второй мой брат (он сейчас уже священник), папа шепотом передавал ему свои мысли.

С этими буквально последними днями связан такой эпизод. Когда папа уже болел, ему предложили опуб­ликовать статью о Туринской плащанице в новом тог­да журнале «Альфа и Омега». Это была одна из его лю­бимых тем, он много над ней работал и опубликовал не­сколько небольших статей, которые заинтересовали редакцию. Но так как сил у него было уже немного, ему предложили в редакции сделать сводную рукопись всех его публикаций, чтобы потом он ее доработал. Он со­гласился и действительно очень активно и добросовест­но сотрудничал с редакцией, внося свои дополнения и исправления. Рукопись переходила из рук в руки не­сколько раз, и мы даже немного удивлялись, что он тра­тит на нее столько сил и времени, но он отнесся к этой работе очень серьезно и, кажется, был доволен.

Статья была набрана («Альфа и Омега» № 2,1994 г.), но когда папа уже доживал последние дни, журнал еще не вышел из типографии. И он попросил — нельзя ли сделать для него отдельные оттиски. Вообще их сейчас, как правило, не делают или это дорого стоит, но когда в типографии узнали, для кого это нужно — сделали бес­платно. И папа старательно и с любовью надписывал эти оттиски родным и близким, хотя непонятно, отку­да брались для этого силы среди таких мучений. И имен­но редактору, готовившему эту статью, он поручил гото­вить к печати в дальнейшем его книги.

А судьба этой статьи такая: уже к следующей Пасхе издательство «Зачатьевский монастырь» выпустило ее отдельной книжкой под названием «Плащаница Гос­пода нашего Иисуса Христа». Сейчас выпущены уже третье и четвертое издания, с новыми иллюстрациями, и некоторые газеты и журналы перепечатывали ее пол­ностью или с небольшими сокращениями, так что об­щий тираж этой папиной работы, наверное, свыше 150 000 экземпляров.

Еще перед больницей папа подготовил целую пап­ку документов для Святейшего о тюрьме и хотел пере­дать их через меня. Я передала владыке Арсению, а вла­дыка обещал, что передаст Святейшему. Вот я помню, как приду в больницу, он мне сразу: «Ты была в Па­триархии, что там решили?». Но так сложилось, что я никак не могла попасть к владыке Арсению. То влады­ка был в отъезде, то какие-то были дела. Приходя к папе, я старалась как-то обходить этот вопрос стороной, но он к нему все возвращался: «Что владыка Арсений? Что он тебе сказал? Как там насчет заключенных? Ну, как же мои заключенные?». Я говорю: «Я никак не могу попасть к владыке. Я все передала, все решит Святей­ший, но попасть сейчас я никак не могу». Папа тяжело вздыхал и сразу сникал. Я чувствовала, что этот вопрос не дает ему покоя, он настолько переживает, что не мо­жет даже спокойно болеть, и решилась пойти в Патри­архию. Я знала, что владыка Арсений в отъезде, но на­деялась хоть что-то у кого-нибудь узнать. Может, Свя­тейший уже что-то рассмотрел. Получилось, что Свя­тейший как раз приехал, и я попала непосредственно к нему. Вот Святейший мне и говорит: «Ты передай отцу, что тюрьму мы не оставим. Ты ему скажи, что, как он написал, так мы все и будем делать». Папе тогда было совсем плохо, я Святейшему сказала, что он уже уми­рает. Святейший, спаси его Господи, оказался настоль­ко внимательным к папе… написал ему записочку, передал большую просфору, иконочку, огромный букет цветов… Как только я передала папе слова Святейше­го, он сразу успокоился. У меня было такое чувство, что с него спала какая-то тяжелая ноша. Я поняла, как папе, который был уже совсем слаб, это не давало по­коя, мешало мирно умереть.

Еще его волновала дальнейшая деятельность Отдела катехизации и религиозного образования. Об этом он меня меньше спрашивал, потому что знал, что я мень­ше с этим связана, но по его виду я понимала, что этот вопрос его очень мучает. И тогда я поехала к отцу Ио­анну (Экономцеву), который был непосредственным папиным начальником, и попросила его прийти к о. Глебу. Отец Иоанн приехал. Даже не знаю, откуда у папы взялись силы — в течение полутора часов он ожив­ленно разговаривал. Правда, «разговаривал» — это громко сказано: он шептал, он не мог громко говорить. Но тем не менее в течение полутора часов все свои те­зисы как бы передавал отцу Иоанну. Это случилось одновременно с получением благословения Святейше­го. Папа как бы сдал свои дела и успокоился. Это почув­ствовала не только я, все мы почувствовали. Как будто все свое дело сделал и все, что надо было передать, пе­редал.

Эти последние три-четыре дня были совершенно особенные. Папа был такой радостный, такой светлый. Он был очень, очень слабый, но до последней минуты пытался нас успокаивать, чтобы мы особенно не пере­живали, хотя мы все понимали, что он умирает. И он прекрасно это понимал и жалел нас. Он, видимо, нас как детей своих жалел. Когда за две недели до смерти он сказал моему младшему брату, что делать в случае смерти, тот расплакался. И папа, видимо, пожалел нас, всех остальных, и больше никому об этом не говорил.

Только всем священникам, которые приходили к нему, он говорил, что умирает. Священнику, который у него был накануне смерти, папа сказал: «Я умираю. Мы те­перь с тобой расстаемся до всеобщего воскресения. Христос воскресе!». Это были почти последние его слова.

Папа очень переживал за обитель, особенно в после­днее время; он вникал во все события, которые у нас про­исходили, и во все трудности, с которыми я встречалась. Он всегда старался как-то помочь. За три дня до его смер­ти я приезжала в больницу вместе с о. Николаем букваль­но на минутку, папа уже был совсем слаб и не мог гово­рить. О. Николай сказал: «Дочка-то Ваша, отец Глеб, ре­шила сестрам разгон устроить, сестры что-то там натво­рили, и она всем разгон устроит». О. Николай это сказал в шутку, а папа глубоко посмотрел на меня и, не торо­пясь, медленно, тихо, шепотом мне сказал: «Разгоны, — говорит, — надо делать, но только помни, что их надо де­лать с любовью». И вот теперь вспоминаю, когда мне до­ставалось от папы, и в детстве, и еще когда-то, и это все­гда было с любовью.

До конца дней папино сердце горело любовью, не только любовью к Богу, но и — как следствие этой люб­ви к Богу — ко всем окружающим. Я до сих пор обща­юсь с медсестрами больницы, где папа лежал, и просто удивительно, какой след папина болезнь и общение с ним оставили в их сердцах. Заведующий отделением, врачи и медсестры бывают на панихидах, благодаря папе начали ходить в храм и в монастырь приходят, по­могают.

Последние дни он был настолько спокойный, такой радостный, такой благостный, что около него было про­сто хорошо побыть; уже говорить было трудно, тяжело, но чувствовалось, что этого и не надо. Папа лежал с от­крытыми глазами, и было видно, что он не спит, а пребывает в молитве или думает, осмысливает свою жизнь. Само пребывание с ним очень много давало. И было как-то очень спокойно и легко, хотя мы все уже осознавали, что речь идет о каких-то днях и часах, каждый раз, когда мы шли в больницу, мы думали: «к чему мы придем?».

На следующее утро папу должны были опять опе­рировать. Мы очень переживали, и я ужасно боялась, что папа может умереть на операционном столе. Для меня это было бы ужасно. И вот утром я бежала из мо­настыря и думала: «Как там папа перед операцией? Надо его скорее собрать». Прибежав, я была потрясе­на: он лежал, как маленький ребеночек, и беззаботно спал. Такое было впечатление, как будто ему совершен­но все равно — что хотите, то со мной и делайте. Вот такое у него было смирение, такая преданность воле Божией, такая любовь. Пришла медсестра и говорит: «Как, он спокойно спит перед операцией? Больные все все­гда волнуются и переживают. Разбудите его, надо везти его в операционную». Мы его разбудили, и папа гово­рит: «В операционную? Ну хорошо, поехали в опера­ционную». Я была потрясена его спокойствием.
Только накануне его смерти я поняла, что папа дей­ствительно умирает. Утром того дня он мне вдруг гово­рит: «Ты знаешь, кто я?». Я на него посмотрела с удив­лением и говорю: «Папа, кто?». Он с таким глубоким чувством смирения и в то же время с чувством какой-то радости мне говорит: «Я грешный поп Глеб, валяю­щийся в собственном кале и гное». Я поняла, что он настолько смирился, что ему здесь, на земле, делать больше нечего, что это как бы готовое зернышко для Царствия Небесного. Это было не только смирение, но и глубочайшее, как мне представляется, согласие с Про­мыслом Божиим, проникновение в замысел Господний о мире. Ведь он говорил, что нужно ему пострадать, потому что исповедовал смертников и других преступ­ников, отпускал им страшные грехи и должен сам прой­ти очищение, потому что теперь он эти грехи несет. Действительно он взял крест и последовал за Христом.

Папу оперировали. Слава Богу, на операционном столе он не умер. Его привезли в реанимацию. Он пришел в себя, разговаривал с врачами, даже шутил; внезапно ему ста­ло плохо и, несмотря на помощь врачей, он, вероятно, от тромбоэмболии скончался. «Не волнуйтесь, мне очень хоро­шо», — с этими словами он скончался.

Отпевали папу в Высоко-Петровском монастыре, где он в последнее время служил. По благословению Свя­тейшего отпевание совершал владыка Сергий, архиепис­коп Солнечногорский, а Святейший прислал соболез­нования. Отпевание было вдень празднования Казанс­кой иконы Божией Матери, и он служил в Казанском соборе, поэтому сам не мог быть. Святейший с огром­ным уважением и с любовью относился к папе, а тот очень ценил и любил Святейшего, он не просто отдавал ему должное уважение как предстоятелю Церкви, но и почитал его высокие христианские достоинства.

На отпевание собралось около пятидесяти священ­ников. Это было просто торжество. Честно говоря, пер­вый раз в жизни я была на таком торжестве, я никогда не думала, что похороны могут превратиться в торже­ство. У меня было такое чувство, будто это двунадеся­тый праздник и будто все эти священники пришли про­вожать папу к Господу. Конечно, была скорбь, этого нельзя отрицать, но в тоже время была какая-то радость.

Когда я вернулась после похорон в монастырь, я взя­ла папины проповеди, буквально накануне его смерти изданные духовными чадами о. Глеба. Первое, что мне открылось, — это объяснение смысла мирной ектеньи. Мы просим о мирной христианской кончине и о том, чтобы нам сподобиться с покаянием предать свой дух Господу, потому что, когда умирает праведник, то нам как бы открывается Царствие Небесное и мы понимаем, что Церковь наша едина и состоит из здесь живущих и в селениях вечных пребывающих. Когда я прочла эти слова, то ясно поняла, кем папа своей жизнью был. Бла­годаря его кончине для меня действительно отверзлось Царствие Небесное. Я имею не только веру, а и опыт загробной жизни. Если раньше я верила, всегда вери­ла, что существует иная жизнь, что существует другой мир, и что наша жизнь — временная жизнь, то теперь я на опыте познала, что это действительно так, что смерть — это просто переход из этой жизни в жизнь иную. Пер­вое время, когда мне кто-нибудь говорил: «У тебя папа умер», я чувствовала, что это не то слово, так как он дей­ствительно просто перешел в другое состояние, а смер­ти как таковой нет. И не случайно, что на его отпева­нии очень много пели «Христос воскресе». Это действительно свидетельство того, что существует дру­гая жизнь.

Мы все странники на этой земле. Здесь жизнь вре­менная, а для того, чтобы стать наследником жизни веч­ной, мы должны здесь трудиться. Папа всю жизнь по­святил служению Богу, Церкви, служению своему на­роду. В каком бы звании он ни был, он всегда считал себя рядовым — рядовой гвардии, рядовой священник, рядовой ученый, рядовой человек. Хотя я прекрасно понимаю, что он был далеко не рядовым …

* • См. об этом книгу: проф., протоиереи Глеб Каледа. «Остановитесь на путях ваших… (Записки тюремного священника)». М., «Зачатьевский м-рь»,1995.

Комментирование запрещено